Дмитрий Глуховский

Человеческая память, как морской прибой, стачивает острые углы пережитого: тускнут краски, забываются детали.

— Однако шансов умереть у меня куда больше, чем у вас.

— Но вы же сами выбрали эту работу!

— Ошибаетесь. Можно сказать, что работа выбрала меня.

— Значит, убивать — ваше призвание?

— Я никого не убиваю.

— А я слышала обратное.

— Они делают свой выбор сами. Я всегда следую правилам. Технически я, конечно...

— Как скучно.

— Скучно?

— Я думала, вы убийца, а вы бюрократ.

Ты ведь забралась ко мне вовнутрь, ты вручную сжимала и разжимала мое сердце, ты передавливала мои артерии и гнала кровь, куда тебе вздумается, то заставляя мою голову тяжелеть, то опорожняя ее и переливая все из нее в другие сосуды, ты парализовывала мои легкие, лишь дотронувшись до меня, — и, отпуская, снова позволяла мне дышать, ты вставила прямо в мои зрачки диапозитивы со своим изображением, и я никого, никого и ничего не мог видеть, кроме тебя. Ты была моей центральной нервной системой и я думал, что без тебя не смогу дышать, ощущать, жить.

В кромешной темноте оставшиеся человеку чувства обостряются. Запахи становятся ярче, звуки громче и объёмнее.

Жалко, что жить хочется.

Когда-то люди попытались соорудить башню, которая достала бы до облаков; за гордыню бог покарал их раздором, заставив говорить на разных наречиях. Великое здание, которое они возводили, разрушилось. Бог самодовольно ухмыльнулся и закурил.

... некоторые тайны прекрасны именно потому, что не имеют разгадки...

Стоял и думал: на воле воздух очень разреженный. Места тут чересчур, плотность населения слишком низкая. На зоне вот по сто пятьдесят человек в бараке, на тюрьме по пятьдесят в хате, нары в три яруса, до чужой судьбы полметра; и у каждого вместо судьбы — открытый перелом; острыми обломками наружу. Нельзя не наткнуться на другого, нельзя не распороть себя об него, не обмазаться в мясных лохмотьях. Лезут друг другу в глаза, в нос своими потрохами вонючими, членом тычут. Некуда друг от друга деваться. Сначала жутко от этого, потом тошно до блевоты, потом привыкаешь, а потом без этого даже и пусто. На воле с чужими людьми в разных квартирах живёшь, стенкой от них отделяешься, в метро каждый в своём пузыре едет. Как чай из пакетиков после чифиря — так на воле. Сидишь, кажется — только снаружи всё подлинное. Выходишь — фальшак. Жизнь в зоне — морок, а ничего более настоящего нет.

Отключили Москве свет, пришибли в ней взрослых, ввели строгий режим, но молодняка это всё как будто и не касалось. Им надо было жить срочно, влюбляться прямо тут же, немедленно, дурманить себя и неотложно отдаваться. У них каждая секунда на счету была; и всё нужно было прожечь.

... чтобы отнимать у людей жизнь, не надо большого могущества.