Сергей Юрский

Обожаю Аль Пачино. Он играет кубинцев, евреев — умеет перевоплощаться. Когда он разговаривает с камерой — он через камеру разговаривает со своим партнером, с миром, с жизнью, со смертью. Это и есть школа Станиславского. Аль Пачино несет ту самую школу, которая исчезла у нас, — это психологический актер в понимании Михаила Чехова. Наш же психологический театр осмеян и освистан нами самими. В современном театре музыкальные ритмы заменили те, которые должны создаваться актерами и мизансценами. Их наличие, но и их таинственная невидимость — это и заставляло людей стоять ночами за билетами на Чехова. Потому что пьесы-то знали — это же не то что показывали новинку или говорили какие-то слова новые. Но было то дрожание ритмов, которое дает, может быть, более тонкие и более проникающие в человека эмоции и мысли, чем музыка. Режиссеры и актеры просто снимают с себя труды. У Курехина с его поп-механикой была надежда, что без смысла, без выстраданного ясного слова, можно и нужно жить, что в сумятице, в разломе прорастет нечто. А прорастает обычно что-нибудь чудовищное.

Другие цитаты по теме

На «Последнем танго в Париже» был сложный кастинг. Я хотел снимать Доминик Санда, но она была беременна. Жан-Луи Трентиньян вопил, что не может сниматься голым. Жан-Поль Бельмондо вообще подумал, что я снимаю порно. Хорошо, что я вспомнил о Марлоне Брандо. Ему было 48 или 49 — чертовски привлекательный мужчина. Разделся без проблем.

Система нужна для того, чтоб делать гениев похожими на толпу...

Я убеждён, что наш кинематограф возродится только тогда, когда обратят внимание на драматургию. В основе хорошего кинематографа любой страны всегда лежит история о человеке, его чувствах. Возьмите хотя бы «Фораст Гамп» — замечательная американская картина.

Я всегда держу в голове, что сперва идет фильм, а следом – музыка.

Никогда не смотрю по телевизору ни церемонию «Оскар», ни какие другие — жена смотрит. Но тут показывали «Золотой Глобус». Вроде ужасная у них обстановка — я бы вот не смог там сидеть, аплодировать. Но вдруг появляется актер, которого я очень люблю, Энтони Хопкинс, — и я застреваю. О нем что-то рассказывают, идут кадры из фильмов. Выходит сам Хопкинс, произносит речь. И я думаю: и он туда же, и Хопкинса эта слизь — да, слизь, эта тусовка — съела. Так и происходит стирание твоей личности — что потом, кстати, и на их произведениях искусства отражается. Не сразу, но отражается. И мне неохота уже теперь смотреть фильмы с ним — своим приходом туда Хопкинс проявил какую-то ужасную заурядность.

Я познакомился с Брюсом в 1968 — сразу после того, как я стал чемпионом мира по каратэ. Брюс был в тот день в зале, как специальный гость. Слово за слово, мы подружились, стали вместе тренироваться. А потом он улетел в Гонконг. Он позвонил мне в 1972. «Чувак, — сказал Брюс. — Я только что сделал в Гонконге два фильма, я теперь чертова шишка. Знаешь, я хочу снять такое кино, о котором будут говорить все. И я хочу, чтобы в этом фильме мы были вместе. И чтобы мы дрались». Я спросил: «А кто должен будет победить, чувак?» Он сказал: «Конечно я. Потому что я — звезда». Тогда я рассмеялся и сказал: «Ты что хочешь победить меня, чемпиона мира по каратэ?» Он сказал: «Да». Чувство юмора все же иногда подводило его.

Большой артист — не тот, кто сам плачет, а тот, кто заставляет это делать зрителя. В этом смысле кино принципиально другое искусство, нежели театр. У нас масса звёзд кинематографа. Возьмите, к примеру, Тома Круза и выпустите его на сцену в роли Гамлета. Через 20 минут будет понятно, что он не «тащит».

Я всегда хотел где-нибудь использовать сцену драки нагишом, но только в «Борате» подвернулся идеальный для этого момент. Любая смешная сцена должна быть оправдана сюжетом.

Невозможно спасти плохой фильм хорошей музыкой.

Между театром и кино — пропасть, это совершенно разные области работы, если в театре надо играть и упорно доказывать право быть на сцене, то в кино все намного проще, и чем проще, тем лучше.