Эрих Мария Ремарк. Чёрный обелиск

Другие цитаты по теме

Каждый приличный человек в моем возрасте непременно страдает мировой скорбью.

– Это скучно, – говорит она. – Отчего ты непременно хочешь всегда быть тем же самым?

– Да, отчего? – повторяю я удивленно. – Ты права: почему человек так стремится к этому? Что нам непременно хочется сохранить в себе? И почему мы о себе такого высокого мнения?

Духовные пастыри освящают памятник, каждый во имя и от имени своего бога. На фронте, когда нас заставляли присутствовать при богослужении и служители разных вероисповеданий молились о победе немецкого оружия, я размышлял о том, что ведь совершенно так же молятся за победу своих стран английские, французские, русские. американские, итальянские, японские священнослужители, и Бог рисовался мне чем-то вроде этакого озадаченного председателя обширного союза, особенно если молитвы возносились представителями двух воюющих стран одного и того же вероисповедания. На чью же сторону Богу стать? На ту, в которой населения больше или где больше церквей? И как он это так промахнулся со своей справедливостью, если даровал победу одной стране, а другой в победе отказал, хотя и там молились не менее усердно! Иной раз он представлялся мне выгнанным старым кайзером, который некогда правил множеством государств; ему приходилось представительствовать на протяжении долгого времени, и всякий раз надо было менять мундир — сначала надевать католический, потом протестантский, евангелический, англиканский, епископальный, реформатский, смотря по богослужению, которое в это время совершалось, точно так же, как кайзер присутствует на парадах гусар, гренадёров, артиллеристов, моряков.

– Почему же ты молчишь? – спрашивает Изабелла.

Я пожимаю плечами.

– Иногда трудно что-нибудь сказать, Изабелла. И дать свободу тоже трудно.

– Кому дать свободу?

– Самому себе. Многое в нас противится этому.

– Нож не может сам себя порезать, Рудольф. Отчего же ты боишься?

– Не знаю, Изабелла.

– Не жди слишком долго, любимый, иначе будет поздно. Слова нужны...

Женщины, пишущие стихи, всё равно что считающие лошади. Разумеется, за исключением последовательниц Сафо.

– Ах, Рудольф! Ты слышишь так мало! – говорит она с нежным укором. – Точно твои уши заросли густым кустарником. И потом ты так шумишь – потому ничего и не слышишь.

– Я шумлю? Каким образом?

– Не словами. Но вообще ты ужасно шумный, Рудольф. Подчас твоё общество трудно выносить. Ты больше шумишь, чем гортензии, когда они хотят пить, а ведь эти растения такие крикуньи.

– Что же во мне шумного?

– Всё. Твои желания. Твоё недовольство. Твоё тщеславие. Твоя нерешительность...

Ни один человек не знает, кто он, откуда и куда идёт, но мы вместе, и это единственное, что нам дано познать.

... я смутно ощущал присущие земной твари неуловимое одиночество, когда мы оставались в пустой церкви, наедине с сумерками и звуками органа, только мы двое, словно единственные люди на свете, соединенные хмурым светом, аккордами и дождем и все же навеки разлученные, без всякого моста от одного к другому, без взаимопонимания, без слов, и только странно рдели сторожевые огоньки на границах жизни внутри нас — мы их видим и не понимаем, я по-своему, а она по-своему, словно глухонемые слепцы, хотя мы не глухи и не немы, не слепы, а потому оказываемся еще беднее и оторваннее от всех.

Наша беда в том, что нет в нас ни настоящей глупости, ни истинной разумности. А вечно – середка на половинку, сидим, как обезьяны, между двумя ветками. От этого устаешь, а иногда становится грустно. Человек должен знать, где его место.

Только идиоты утверждают, что они не идиоты. Противоречить им бесполезно.