Полковник

Никакой своей воли. Просто бездумное подчинение! Мы даже не знаем, почему мы сейчас воюем, не так ли? Мы знаем лишь то, что глубоко внутри нам это нравится. Разрушение и насилие... Это часть нашей природы.

В тот вечер я влюбился.

Сразу и безоговорочно.

Наталья тоже.

Не знаю, как все это вышло. Раньше я терпеть не мог пение. Я смеялся над теми обывателями, которые собираются по субботам или воскресеньям в концертных залах, прикрывают глаза и отдаются музыке как любовнице. Музыка насилует их наивные души, а они — радуются, печалятся, впадают в экстаз от того, что когда-то какой-нибудь одинокий гений сочинил мажорную или минорную мелодию. И кажется им при этом, что они обогащают душу чужими переживаниями. Я мог допустить интимные встречи с музыкой тет-а-тет. Дома, в уютном кресле, в одиночестве. Мог допустить гипотетически, но сам никогда не услаждался такой любовью. Я не был грубее остальных и чувствовал музыку чрезвычайно остро. Может быть, именно поэтому я так трепетно относился к ее влиянию на душу. Моя ирония, подчас злая, была вызвана своеобразной защитой от нападения неведомого мне врага — пусть этот враг оказывался бальзамом или лекарством. Мне проще было не допустить. И потерять что-то не существенное, нежели быть обманутым и обкраденным до нитки.

Влюбленность, очевидно, сродни музыке. Когда она тебя обкрадывает и опустошает, она делает это с поразительной утонченностью. Она обволакивает сладкой истомой, заставляет звучать каждый нерв в унисон себе, взрывает дремлющие силы, превращает в бога – с маленькой буквы, конечно.

Мой лучший день еще не наступил. Но я знаю, как это будет. Я частенько его представляю. Лучшим днем в моей жизни будет тот самый день, когда я куплю своей маме огромный дом, блин. Не в лесу где-нибудь, а в самом центре Маунтин Брука, среди особняков выходников. Среди ваших домов. И я куплю его не в кредит. А за наличность. Я привезу туда маму, открою перед ней дверь машины, она выйдет и посмотрит на дом — металлический забор, два этажа, все дела, — я отдам ей ключи и скажу: «Спасибо».

— Скажи, что мы будем есть?

Полковнику понадобилось прожить семьдесят пять лет — ровно семьдесят пять лет, минута в минуту, — чтобы дожить до этого мгновения. И он почувствовал себя непобедимым, когда четко и ясно ответил:

— Дерьмо.

Когда во мне бунтовала желчь собственника, я мог обидеть ее обвинениями в проституции – нелепость, разумеется. Однако желчь собственника искала выхода. И находила в язвительных посланиях на телефон. Бывало, что моя фарисейская тирания настигала ее прямо на концерте, и она получала от меня вместо поздравительных виртуальных цветов двусмысленную «эсэмэску», вроде кусочка из гоголевского текста: «Панночка подняла свою ножку, и как увидел он ее нагую, полную и белую ножку, то, говорит, чара так и ошеломила его. Он, дурень, нагнул спину и, схвативши обеими руками за нагие ее ножки, пошел скакать, как конь, по всему полю, и куда они ездили, он ничего не мог сказать; только воротился едва живой, и с той поры иссохнул весь, как щепка; и когда раз пришли на конюшню, то вместо его лежала только куча золы да пустое ведро: сгорел совсем; сгорел сам собою…»

Мы их создали, но теперь сотрём их с лица земли!

— Но сегодня мне должно было прийти письмо. Обязательно.

— Только смерть приходит обязательно, полковник.

На нём даже не повеситься. Бесполезный какой-то галстук.

Открой глаза и уши, включи голову — и ты увидишь все, что Город может тебе передать.

А плохое настроение у всех бывает, чувак. Привыкай жить среди людей.