Людвиг Бодмер (Рудольф)

— Каково ваше мнение о жизни? — спрашиваю я.

Он задумывается:

— Утром другое, чем вечером, зимой другое, чем летом, перед едой другое, чем после, и в молодости, вероятно, другое, чем в старости.

— Правильно. Наконец-то я слышу разумный ответ.

— Ну и хорошо, только, если вы сами знаете, зачем тогда спрашивать?

— Спрашивать полезно для самообразования. Кроме того, я утром ставлю вопрос иначе, чем вечером, зимой иначе, чем летом, и до спанья с женщиной иначе, чем после.

— Знаю, оборвать чью-либо жизнь — всегда убийство. С тех пор как я побывал на войне, мне даже муху убивать неприятно. И всё-таки телятина сегодня вечером показалась мне особенно вкусной, хотя телёнка убили ради того, чтобы мы его ели. Всё это старые парадоксы и беспомощные умозаключения. Жизнь — чудо, даже в телёнке, даже в мухе. Особенно в мухе, этой акробатке с её тысячами глаз. Она всегда чудо. И всегда этому чуду приходит конец. Но почему в мирное время мы считаем возможным прикончить больную собаку и не убиваем стонущего человека? А во время бессмысленных войн истребляем миллион людей?

Вернике всё ещё не отвечает. Большой жук с жужжанием носится вокруг лампочки. Он стукается о неё, падает, ползёт, опять расправляет крылья и снова кружит возле источника света. Свой опыт он не использует.

Да и что, в сущности, не получено нами от покойников? Наш язык, наши привычки, наши познания, наше отчаянье – все!

У каждого своя смерть, он должен пережить её в одиночку, и тут никто не в силах ему помочь.

— А когда можно считать себя взрослым?

Лиза думает.

— Когда начинаешь больше думать о себе, чем о других, — хрипит она и с дребезгом захлопывает окно.

Мне бы еще хотелось быть глупым, лучезарно глупым. В наше время это величайший дар.

Мы стоим перед часовней. Свечи зажжены и пёстрые окна утешительно поблёскивают сквозь налетающий порывами дождь. Из открытых дверей доносится слабый запах ладана.

— Терпимость, господин викарий, — говорю я, — это вовсе не анархия, и вы отлично знаете, в чём разница. Но вы не имеете права допустить её, так как в обиходе вашей церкви этого слова нет. Только вы одни способны дать человеку вечное блаженство! Никто не владеет небом, кроме вас! И никто не может отпускать грехи — только вы. У вас на всё это монополия. И нет иной религии, кроме вашей! Вы — диктатура! Так разве вы можете быть терпимыми?

— Нам это и не нужно. Мы владеем истиной.

— Конечно, — отвечаю я, указывая на освещенные окна часовни. Вы даёте вот это! Утешение для тех, кто боится жизни! Думать тебе — де больше незачем. Я всё знаю за тебя! Обещая небесное блаженство и грозя преисподней, вы играете на простейших человеческих эмоциях, — но какое отношение такая игра имеет к истине?

В двенадцать лет каждый человек — гений. Он теряет свою оригинальность лишь с наступлением половой зрелости.