Олдос Хаксли

Затяжное самогрызенье, по согласному мнению всех моралистов, является занятием самым нежелательным. Поступив скверно, раскайся, загладь, насколько можешь, вину и нацель себя на то, чтобы в следующий раз поступить лучше. Ни в коем случае не предавайся нескончаемой скорби над своим грехом. Барахтанье в дерьме – не лучший способ очищения.

За что ты любишь любимую? За то, что она есть. Собственно говоря, так ведь определяет себя Бог: Я есмь Сущий. Женщина есть сущая. И доля её сущности переливается через край, преображая вселенную. Тогда предметы и события — уже не просто представители классов, они обретают уникальность; это уже не иллюстрации к абстрактным именам, а конкретные вещи.

Когда удовольствие повторяется слишком часто, перестаешь его воспринимать как удовольствие.

Он меня так твердо поставил на истинный путь, что ни заблудиться, ни вернуться обратно.

Эксцентричность... Это оправдание всех аристократий. Она оправдывает праздные классы, наследуемое богатство, привилегии, ренты и все подобные несправедливости. Хотите создать в этом мире что-нибудь достойное, значит, необходимо иметь класс людей обеспеченных, не зависящих от общественного мнения, свободных от бедности, праздных, не принужденных тратить время на тупую будничную работу, которая именуется честным выполнением своего долга. Нужен класс людей, которые могут думать и — в определенных пределах — делать то, что им Нравится. Нужен класс, представители которого могут позволить себе быть чудаками, если имеют склонность к чудачеству, и которые к чудачествам в целом относятся с терпимостью и пониманием. Это очень важно, если хотите понять сущность аристократии. Она не только эксцентрична сама по себе — часто в грандиозных масштабах, но относится терпимо и даже поощряет эксцентричность в других. Чудачества художника и новомодного философа не внушают ей того страха, ненависти и отвращения, которые инстинктивно испытывают неаристократы. Это своего рода резервации краснокожих индейцев в сердце огромной орды белых, банально заурядных и бездуховных, к тому же выросших в колониях. Внутри своих резерваций туземцы развлекаются — часто, надо признать, несколько грубо, несколько эксцентрично. И когда вне этих пределов рождаются люди, близкие по духу, им есть где укрыться от ненависти, которую белая посредственность en bons bourgeois обрушивает на все, что самобытно и выходит за рамки ординарного. После того как произойдет социальная революция, резерваций не будет. Краснокожие растворятся в огромном море белых.

Не должен ли человек в конце концов, если он остается в живых, отказаться от всего остального и постараться сделать это омерзительное логово мира чуть более пригодным для обитания?

— Но я вечно всё забываю, — говорила она.

— Только то, что вам следовало бы помнить. С вами это случается каждый раз, это не может быть случайным. Вы всегда помните, что именно вы хотите забыть.

Он с удовольствием подумал, что все эти люди тоже когда-нибудь умрут.

А в духовном смысле родной дом был так же мерзок и грязен, как в физическом. Прихологически это была мусорная яма, кроличья нора, жарко нагретая взаимным трением стиснутых в ней жизней, смердящая душевными переживаниями. Какая душная психологическая близость, какие опасные, дикие, смрадные взаимоотношения между членами семейной группы! Как помешанная, тряслась мать над своими детьми (своими! родными!) — ни дать ни взять как кошка над котятами, но кошка, умеющая повторять без устали: «Моя детка, моя крохотка». «О моя детка, как он проголодался, прильнул к груди, о эти ручонки, эта невыразимо сладостная мука! А вот и уснула моя крохотка, уснула моя детка, и на губах белеет пузырик молока. Спит мой родной...».

— Да, — покивал головой Мустафа Монд, — вас недаром дрожь берёт.