Этель Лилиан Войнич

— Думать, что боишься, — лучше смерти. Действительно бояться — хуже смерти.

— Значит, вы полагаете, бесстрашие — это скорее уверенность в том, что ты не боишься, а не отсутствие страха на самом деле?

— Может быть, нам лучше уточнить формулировки? Что вы называете бесстрашием?

— Вам лучше знать.

— Но я не знаю, если только это не осмысленный страх, который не мешает видеть вещи в истинном свете.

— Это для меня слишком тонко.

— Разве? Видите ли, прежде чем стать клоуном, я изучал философию. Сложное сочетание, не правда ли? Вот, например, Маршан считает, что в тот вторник я вёл себя мужественно, всего лишь потому, что я лежал смирно и не жаловался. Он бы тоже лежал смирно, если бы корчиться было ещё больнее. И какие уж там жалобы, когда тебя словно сжигают живьём? Тут уж можно или визжать, как свинья, которую режут, или лежать совсем тихо. Во втором случае приобретаешь репутацию храбреца.

Но ведь и смирная лошадь станет брыкаться, если постоянно дергать поводья.

Какое страдание сравнишь с этим: хочешь простить, стремишься простить — и знаешь, что это безнадежно, что простить нельзя, простить не смеешь.

Какая Вы бледная! Это потому, что вы видите в жизни только ее грустную сторону и не любите шоколада.

В евангелии от святого Иоанна сказано: «Ибо так возлюбил бог мир, что отдал сына своего единородного, дабы мир спасён был через него». Сегодня у нас праздник тела и крови искупителя, погибшего ради вас, агнца божия, взявшего на себя грехи мира, сына господня, умершего за ваши прегрешения. Вы собрались, чтобы вкусить от жертвы, принесённой вам, и возблагодарить за это бога. И я знаю, что утром, когда вы шли вкусить от тела искупителя, сердца ваши были исполнены радости, и вы вспомнили о муках, перенесённых богом-сыном, умершим ради вашего спасения.

Но кто из вас подумал о страданиях бога-отца, который дал распять на кресте своего сына? Кто из вас вспомнил о муках отца, глядевшего на Голгофу с высоты своего небесного трона?

Я смотрел на вас сегодня, когда вы шли торжественной процессией, и видел, как ликовали вы в сердце своём, что отпустятся вам грехи ваши, и радовались своему спасению. И вот я прошу вас: подумайте, какой ценой оно было куплено. Велика его цена! Она превосходит цену рубинов, ибо она цена крови…

Я и теперь люблю вас. Помните, я поцеловал вашу руку, и вы так жалобно просили меня «никогда больше этого не делать»? Я знаю, это было нехорошо с моей стороны, но вы должны простить меня. А теперь я целую бумагу, на которой написано ваше имя. Выходит, что я поцеловал вас дважды и оба раза без вашего согласия.

Солдаты, стоявшие с карабинами в руках, едва сдерживали слезы. Они не могли примириться с мыслью, что им предстоит убить Овода. Этот человек, с его остроумием, веселым, заразительным смехом и светлым мужеством, как солнечный луч, озарил их серую, однообразную жизнь, и то, что он должен теперь умереть — умереть от их рук, казалось им равносильным тому, как если бы померкло яркое солнце.

Дым медленно растаял в свете ярких утренних лучей. Они увидели, что Овод упал; увидели и то, что он еще жив. Первую минуту солдаты и офицеры стояли, как в столбняке, глядя на Овода, который в предсмертных корчах бился на земле.

Врач и полковник с криком кинулись к нему, потому что он приподнялся на одно колено и опять смотрел на солдат и опять смеялся.

— Второй промах! Попробуйте... еще раз, друзья! Может быть...

Он пошатнулся и упал боком на траву.

— Умер? — тихо спросил полковник.

Врач опустился на колени и, положив руку на залитую кровью сорочку Овода, ответил:

— Кажется, да...

Он даже слишком хорош для нашего грешного мира, и его следовало бы вежливо препроводить в другой.